Ответ Толстому
26 ноября, 2015
АВТОР: Дмитрий Бобышев
От редакции «Перемен»: Дмитрий Бобышев — поэт, переводчик, эссеист и профессор Иллинойсского университета в г. Шампейн-Урбана (США) родился в Мариуполе в 1936 году, вырос и жил в Ленинграде, активно участвовал в самиздате. В 1963 году Анна Ахматова посвятила ему стихотворение «Пятая роза». На Западе с 1979 года. Подробнее
ОТВЕТ ТОЛСТОМУ
Тучные мифы и тощие репутации
Пора моего возмужания совпала с двумя историческими событиями: смерть Иосифа Сталина и разоблачение его культа. Эти события внесли будоражащие перемены в жизнь страны и, конечно, сказались на умозрении многих, если не каждого из тогдашних молодых людей моего поколения. Разумеется, эти уроки были усвоены и мной: стало ясно, что вся система отношений в «стране рабочих и крестьян» основана на лжи, на советских мифах. Увенчивал эту ложь культ Сталина, то есть обожествление его всезнания и всемогущества, — мол, Сталин это победа, это «гений всех времён и народов», ведущий человечество к счастливому будущему. А ведь сказано: «Не сотвори себе кумира» (см. Исх. 20:2-17; Втор. 5:6-21), — за нарушение этой заповеди советские народы принесли гекатомбы жертв, но даже Гулага им оказалось мало, — фуражка и усы Иосифа Первого до сих пор соблазняют умы политиканов и их паству.
Видимо, кумиротворение живёт в крови народа (неважно даже какого), ибо идолы сотворяются “повсеместно и повсеградно” не только в политике, но и в спорте, в кинематографе, на эстраде, даже в пушкиноведении и, конечно, в литературе.
С одним из таких примеров мне пришлось иметь дело почти всю мою уже довольно долгую жизнь.
Будущим кумиром оказался мой младший приятель, симпатичный парень, который был рад, что его старший товарищ готов почитать ему свои и, главное, выслушать его стихи, которых становилось всё больше, и они делались всё длиннее, потому что парень этот ничем, кроме стихов, не занимался. Очевиден был его талант и рвение, но были видны и недостатки: стёртый словарь и некоторая вторичность содержания. Вы, наверное, догадались, о ком я говорю: отец его Александр Иванович Бродский, человек старой закалки, при рожденьи назвал сына в честь тогдашнего кумира и вседержителя, вот он и стал в своём роде Иосифом Вторым. Он быстро, просто семимильно развивался, и скоро его стихи стали не только восхищать, но и озадачивать своими умозрительными сюжетами: Джон Донн, считанный с эпиграфа к хемингуэевскому роману; выдуманный холмистый пейзаж, где вдруг произошло необъяснимое убийство; дотошно описанный библейский эпизод… К тому же он освоил очень напористую, почти экстатическую манеру чтения, которую впервые опробовал у меня на квартире, где вдруг перед горсткой слушателей предстал… неужели и вправду гением? Хотелось, но не верилось, иначе зачем бы эта нарочитая агрессия, голос на полную глотку в небольшой комнате, как не на подавление слушателей, на внушение им заветного слова?
Для меня вопрос о степени таланта так и остался открытым, я навсегда решил держаться изначального, эллинского определения: гений это не сам “певец”, не носитель и собственник гениальности, а дух высокого вдохновения, осеняющий его в минуты великого творческого подъёма. И, кстати, не только его. Вообще такое самоощущение годится в литературе как рабочая гипотеза, позволяющая замахиваться на крупные темы и осуществлять дерзкие замыслы. Надо только не подавать другим виду и оставлять свою гениальность дома, когда выходишь на люди.
Вот этого Иосиф Второй не умел, и отношения наши стали разлаживаться. Времена были паршивые в смысле идеологического давления, мы все нервничали, но он однажды без всякого повода рассорился со мной в непростительной манере.
Вскоре между нами возникло соперничество, а затем “нашему рыжему стали делать биографию”, прежде чем он достиг многих и многих земных почестей. Всё это давно описано его биографами и почитателями, — стоит ли повторяться? Но книга-то говорит об ином, и у меня другой взгляд на вещи, а этот сюжет я включил среди многих других, изложив на страницах воспоминаний ровно так, как помню и понимаю. Сошлюсь на мою трилогию «Человекотекст», которая
Текст о человекотексте
Это не мемуары в традиционном понимании, это скорей художественная проза, автобиографический роман, основанный на реальной жизни и подкреплённый фактами и документами. Художественным является сам метод воспроизведения былого, — таким, как оно воспринималось тогда, когда происходило, — то есть с тогдашними запахами, вкусом, неожиданностью, с тогдашними обидами и ошибками. Но и с теперешним знанием и оценкой. Метод был впервые применён и описан Марселем Прустом в романной эпопее «В поисках за утраченным временем». Надо ли напоминать знаменитый эпизод? Повествователь окунает в чай подсохшее бисквитное печенье «мадлен», и этот вкус и запах вдруг переносит его в далёкое детство, в минуты чаепития у бабушки, то есть делает само прошлое ощутимым, как если бы оно происходило сейчас.
Подобный пустяк случился и со мной. У нас в семейном альбоме есть довоенная фотография: голый малыш идёт по кромке пляжа с сачком в руках. Мариуполь, Азовское море. Tем мальчиком когда-то был я. Зачем же у меня сачок? Ведь бабочки у моря не водятся. И тут я вспомнил: сачком я вылавливал из воды жуков-плавунцов. Вдруг один из них пребольно укусил меня за палец, потом приподнял блестящие надкрылья, выпростал прозрачные крылышки, да и улетел прочь. Боль, слёзы, обида… И — хлынувшие потоком воспоминания. И, как результат, — книга под названьем «Я здесь», далее превратившаяся в начало трилогии «Человекотекст».
Это составное слово появилось в моих писаниях давно, в конце 70-х, когда я готовил для Тамиздата первую книгу стихов. Рукопись я предварил сонетом (на счастье), из которого процитирую два катрена:
Строка — совсем дитя. А кто отец-то?
Ведь я расчеловечусь, я впоюсь
в смертельное братанье с ней, в союз,
и стану вовсе человекотекстом.
С полусобою сросток, лёгкий груз,
пока меня имеючи, приймите!
Так из каких же уст я отзовусь,
когда Создатель позовёт: «Димитрий»?
Здесь надо пояснить глагол «расчеловечиться». Обычно его понимают односторонне, как переход человека в более низкое, животное состояние. Но ведь возможен и переход в противоположное, более высокое состояние — например, в текст.
Когда я стал переводить былую жизнь в буквы, слова, страницы, мне стали вспоминаться такие детали и факты, которые я, казалось, не мог помнить, да и не вспоминал ни разу. Но они всё же вспоминались, и я их не придумывал, но возрождал в письменном виде с наибольшей правдивостью.
К разговору о правдивости следует вспомнить о замечательной книге Георгия Иванова «Петербургские зимы», которую часто упрекали в отсутствии этого столь необходимого для мемуаров свойства. Причём, критиковали такие авторитетные современницы Иванова, как Ахматова и Н. Я. Мандельштам. Я слышал эту критику непосредственно от каждой из них. Я тогда ещё не читал этой книги, но много о ней слышал, и потому попросил у Ахматовой привести пример какой-нибудь недостоверности. Она сказала:
— Ну, например, он пишет, что мы с Колей и с ним на двух пролётках ездили в Царское к графу Комаровскому. Ложь! Не было такой поездки. Далее он пишет, что Комаровский, встречая у дверей, крикнул лакею: «Жирандоли, несите жирандоли!» Какие жирандоли? Можно подумать, что он жил во дворце с зимним садом… Комаровский жил в келье! Этого мало? Вот ещё пример: он утверждает, что Блок, якобы, вдохновлялся вином, и даже описывает шкаф, где оно держалось. Я думаю, у Блока были иные источники вдохновения.
Надежда Яковлевна тоже отозвалась довольно категорично сразу о двух Георгиях — Иванове и Адамовиче:
— Жоржики остаются жоржиками даже тогда, когда начинают писать немного лучше.
Эти суровые отзывы не помешали мне насладиться великолепной прозой Георгия Иванова, когда я, наконец, достал эту книгу. По моим впечатлениям, атмосферу послереволюционного Петрограда он воссоздал убедительно, хотя и пользовался порой образами, которые сейчас кажутся недостоверными. Но тогда фантастикой была сама реальность. Память избирательна, той поездки могло и не быть, вместо неё могла быть другая. Жирандолей у Комаровского не было, но слово это могло прозвучать. А некоторые другие сомнительные детали позднее нашли подтверждение в дневнике у Блока.
Я думаю, дело было в другом: в иерархии, которую нарушил Георгий Иванов в глазах Ахматовой и Мандельштам. Портретам старших современников он придал много «человеческого, слишком человеческого», и это воспринималось как шокирующий контраст к их дальнейшим судьбам. Но всё же его доверительно принимал у себя Блок, a Мандельштам посвятил ему одно из лучших, на редкость мажорное стихотворение — «Поедем в Царское село!»
Я не боюсь признаться, что ивановские «Зимы» для меня ещё один образец мемуарной прозы. Да, для читателей-скептиков я постарался оснастить мой «Человекотекст» документами и свидетельствами других людей, но при этом воспользовался некоторыми художественными приёмами.
Например, я заимствовал у Анатолия Наймана одного персонажа — наполовину условного, наполовину реального. Это — Германцев из «Поэзии и неправды» — прозы, сходной по жанру с теми же «Петербургскими зимами». У Наймана Германцев составлен из нескольких реальных прототипов и, поскольку наши повествования в некоторых точках сходятся, я «пригласил» его к себе. Да Найман и не возражал, поскольку мои прототипы почти совпадали с его, и в некоторых щекотливых ситуациях я их прикрывал этим вымышленным именем.
Первая книга «Человекотекста» писалась легко и с удовольствием. Перевод жизни в текст оказался очень увлекательной игрой. В памяти открылись неведомые пазухи, где обнаружились залежи забытых сцен, разговоров, красок… Во всём этом появилась структура, повествовательное движение и в какой-то момент чувство законченности. Оставалось найти издателя.
Здесь неоценимую дружескую помощь оказал Найман. И человек, и текст ему понравились. Правда, название ему показалось громоздким, но мы оставили его как обозначение жанра: не мемуары, не воспоминания, а именно человекотекст. И название книги придумали совместно: «Я здесь». У него оказалось много значений.
Во-первых, моя географическая удалённость не значит, что меня нет в российской литературной ситуации. Человек с пером, я мысленно здесь с вами, и с моим присутствием надо считаться. Во-вторых, я свидетель и участник давних событий, у меня есть собственный взгляд на вещи и солгать о себе или о других я не дам.
Журнал «Октябрь» напечатал эту книгу в нескольких номерах. Правда, вылетело мариупольское детство, бегство от войны в Закавказье, ленинградская послевоенная школа, первые литературные опыты и ещё многое. Зато начало было динамично: Техноложка, ранний Рейн, молодой Найман, поэзия, юный Бродский. Наши дебюты, дружба, влюблённости. Встречи с Ахматовой. Противостояние с идеологией и конфликт с Бродским. Похороны Ахматовой.
Эта публикация многим показалась спорной, но я предполагаю, что она хорошо подняла тираж журнала. Во всяком случае, издательство «Вагриус» заинтересовалось человекотекстом и вскоре выпустило книгу «Я здесь» уже в полном виде. В газетах появились довольно темпераментные отзывы о ней. Но критики совершенно обошли вниманием большую часть книги, их заинтересовали «жареные факты», которые касались Бродского. Всплыла старая сплетня о моём соперничестве с Иосифом, несмотря на то, что я как раз хотел нейтрализовать эти домыслы, рассказав со своей стороны, каковы были обстоятельства и как они складывались на самом деле. Не тут-то было! Меня сравнивали с Сальери, отравившем Моцарта из зависти. Хотя, кстати сказать, Пушкин, увы, воспользовался недостоверной версией этой истории. Более того, меня называли Дантесом, застрелившим самого Пушкина!
Интересно заметить, что простые, непрофессиональные читатели хвалили книгу, им нравился слог и читать было интересно.
Но вся эта шумиха помогла выйти в свет второй книге человекотекста —московское издательство «Время» заключило со мной договор на неё, а заодно и на книгу стихов.
Название «Автопортрет в лицах» хорошо подошло к книге. Там описывались 70-е годы, это была эпоха брежневского застоя. Находясь по-прежнему в глухом неофициозе, я всё ещё стремился к признанию, но ни за что не хотел поступиться внутренней свободой. Были искушения, которые я отверг. Были малые и редкие публикации в периодике, книги стихов мурыжились в издательствах, а затем отвергались. Я и не знал, что мои стихи к тому времени оказались напечатаны в западногерманских «Гранях», и моё имя попало в чёрный список.
В подобном тупиковом положении находились многие знакомые литераторы и художники. Но в ответ на зажим расцвело самиздатское движение, устраивались подпольные чтения и выставки, как, например, эпатажная фото-выставка у Константина Кузьминского. В моей коммуналке на Петроградской стороне тоже прошла однодневная выставка живописи Тюльпанова с наплывом посетителей. Я закрыл её, прежде чем соседи вызвали милицию. Борис Иванов стал выпускать машинописный альманах «Часы», Виктор Кривули — журнал «37», несмотря на угрозы и препоны властей.
В книге описаны встречи с такими людьми, которых теперь называют «маргиналами», но которые были гораздо ярче и талантливее так называемого «мэйнстрима». Это — Игорь Тюльпанов, великий искусник и иллюзионист в живописи. Или Михаил Шварцман, духовидец, иконописец и при этом авангардист. Или ссыльный поэт Сергей Владимирович Петров, переведший на русский язык весь «Часослов» Рильке. Или заштатный священник отец Сергий Желудков, мечтавший о Церкви доброй воли.
Многие из друзей, отчаявшись в душной атмосфере, эмигрировали на Запад.
Уехала Наталья Горбаневская с сыновьями, уехал Яков Виньковецкий с семьёй. Для меня это была большая утрата, но я решил держаться, оставаясь дома. При этом я начал печататься за рубежом в парижском журнале «Континент», а вскоре переправил туда большую рукопись книги стихов. И стал ждать.
Тут Провидение послало мне очень определённый намёк в виде молодой женщины, которая меня очаровала. Это была американка русского происхождения из семьи Первой волны эмиграции, осевшей сначала в Югославии, а затем перебравшейся в Штаты. Целый год мы проверяли чувства друг друга, роман продолжался в письмах и телефонных звонках, а потом она приехала ещё раз, и мы поженились.
К тому времени вышла в Париже моя первая книга стихов «Зияния», и я решил больше не испытывать судьбу. Эта часть повествования кончается моим прыжком в неизвестность по воздушному пути «Москва — Нью-Йорк».
«Автопортрет в лицах» вышел, как я уже сказал, в издательстве «Время» в Москве. Но вышел как-то странно. В качестве гонорара я получил всего 1 (один) экземпляр. И это при том, что книга была объявлена к продаже во многих магазинах, а вскоре стала доступна для скачивания в Интернете.
В отличие от Первой книги, Вторую встретило полное молчание критиков. Я помню только одну заметку Ольги Кучкиной, напечатанную в “Ex Libris’e”, заметку умную, проницательную и сочувственную.
Совсем иначе получилось с Третьей книгой, получившей окончательное название «Я в нетях» — симметричное Первой («Я здесь»). Она вышла в нескольких изданиях, — правда, периодических. Некоторые главы появились в нью-йоркском «Новом Журнале», другие — в калифорнийском альманахе «Связь времён». Но полностью из номера в номер публиковал эту книгу московский журнал «Юность», тот самый, где когда-то напечатали моё первое стихотворение. На полную публикацию потребовалось более двух лет. А затем ею заинтересовался довольно-таки элитарный интернетский портал «7 искусств». Там было много отзывов, — как резко негативных, так и преимущественно хороших.
Многим было интересно читать об опыте моей американской жизни — от первых эйфорических впечатлений от Нью-Йорка до вхождения в жизнь среднезападной глубинки, об опыте выживания русского литератора на узких площадках эмигрантской печати. О встречах с представителями трёх волн эмиграции: послереволюционной, послевоенной и третьей (псевдо-израильской). О сотрудничестве с замечательным художником Михаилом Шемякиным и о совместной книге «Звери св. Антония». О вхождении в академический мир университетских кампусов. И о крахе моей американской семьи после двенадцати совместных лет. О поездке в критические времена на родину в эпоху Перестройки. И, наконец, о возвращении в Америку, домой, как говорится, «с новыми песнями», надеждами и новой семьёй.
Итак, весь «Человекотекст» оказался так или иначе опубликован, хотя и в разных местах. Но мне хотелось бы иметь его объединённым под одной обложкой или в виде трёхтомника.
У тут получилось то, что бывает у таких эксцентричных писателей, как Михаил Булгаков или Курт Воннегут: ко мне обратился издатель с предложением напечатать целиком эту трилогию! Это был пожилой славист из Калифорнии Чарльз Шлакс, который единолично издаёт книги и журналы из одной лишь любви к русской литературе. Всё это он делает своими трудами, не требуя за работу ни пенни. Правда, автору пришлось ему немало помогать, чтобы выверить текст или выправить форматы страниц, но в результате трилогия «Человекотекст» вышла в свет!
Это дало мне чувство завершённости, исполненности… Правда, я мечтаю ещё о том, что где-нибудь в России найдётся подобный Шлакс, и мы с ним издадим корпус моих стихов на хорошей бумаге.
МИФЫ И РЕПУТАЦИИ
“Ведущий Иван Толстой поднимает острые, часто болезненные, вопросы русского культурного процесса: верны ли устоявшиеся стереотипы, справедливы ли оценки, заслуженно ли вознесены и несправедливо ли забыты те или иные деятели культуры?”
Именно эта преамбула к циклу передач по радио “Свобода” привлекла и направила меня обратиться к Ивану Толстому, журналисту и литературному исследователю. Действительно, если он занимается такими непростыми задачами, то не пора ли и нам с ним перетряхнуть застарелые оценки, разобраться в сложившейся мифологии, выдвинуть на свет фигуры, оказавшиеся задвинутыми по углам? Мне подумалось, что у графа Толстого хватит куражу для нестандартных высказываний, и я послал свой “Человекотекст” прямо в Пражскую редакцию ему на отзыв. И что ж? Вскоре он сам появился в нашем “Шампанском графстве”, а иначе говоря, у меня дома в городе Шампейн, штат Иллинойс. Вместо печатного отзыва о трилогии, которого я желал бы от него получить, он предложил провести радиобеседу, разделив её на часовые передачи соответственно по каждому тому. Это было гораздо привлекательней для меня, хотя и трудней, поскольку разговор записывался без подготовки, экспромтом. Меня несколько удивило, что прежде всего он стал впрямую задавать вопросы о Бродском, хотя и не касаясь моего личного соперничества с ним, как это делали другие журналисты. Но и при таком обороте “треугольная” тема стала доминировать, тем более, что тогда отмечался очередной (а точнее сказать — перманентный) юбилей нашего корифея и лауреата. Мифология стала возобладать в разговоре, я чувствовал себя вновь задвигаемым в угол, но уповал на то, что успею рассказать о своём. Ведь у меня в распоряжении были целых 3 часа!
Неожиданно быстро наша работа закончилась. Вскоре я отвёз гостя на вокзал, а сам стал ждать обещанных передач. И вот я услышал то, что мог бы заранее предполагать! Имя Бродского запестрело в эфире, как если бы это были передачи о нём, а в комментарий влезла та самая «треугольная» тема, которую граф умело обошёл при живом разговоре.
Каким-то путём он вывел «стервозность» из моей судьбы, которая, по его выражению, «подвешивает человека на крючок, решая: будешь висеть тут, кричи — не кричи». Мне кажется, в этом месте Иван Никитич слишком драматизировал мою довольно удачно сложившуюся жизнь: по крайней мере, подвешанной за ребро жертвой я себя не чувствую. В конце-то концов судьбу вершит Провидение, а не журналисты. Поэт у поэта увёл девушку, но не он же отправил его в ссылку!
Впрочем,
Работа над ошибками
Как можно было убедиться, к концу первого часа наша беседа вновь съехала на тему, которая более всего интересовала ведущего, и я воспротестовал. Но, видимо, недостаточно. Всё-таки это хоть отчасти, но соответствовало первой книге трилогии: там я описываю, как после драматического периода слава Бродского, всё более раскручиваемая, пропеллировала его в литературные выси. Ну, а меня она тем скорее спускала в этические низы. Знаете? — как иногда делают озорники в младших классах: прицепляют кому-нибудь на спину бумажку с надписью «Ударь меня!», а тот и ходит, не замечая… Вот и на меня наклеили невидимое клеймо, которое прочитывалось тем заметней и негативней, чем пуще раздувалась молва о сверхчеловеческой, «выше, выше Пушкина!» гениальности Иосифа Второго. Очевидные успехи его «в миру» делали эту молву неоспоримой. Культ оказался агрессивным, охранительным, не терпящим инакомыслия.
Любопытный пример его формирования ещё на раннем этапе можно найти в переписке Сергея Довлатова с Игорем Ефимовым (оба — ревностные поклонники Иосифа). В январе 1980 года Довлатов пишет: «Иосиф, мне кажется, не любит соизмеримых авторов». Ефимов приходит в ужас от одной мысли, что кумира можно сопоставить с кем-то из современников. Он отвечает: «Серёжа, я люблю Ваши письма и храню их для потомства, поэтому будьте, ради Бога, осторожнее — не пишите, что Бродский и Цветков соизмеримые поэты». Осознавший глубину своей оплошности Довлатов раскаивается: «За аналогию Бродский — Цветков извините. Даже не знаю, как вырвалось…»
Учитывая мой протест, Толстой даже перефразировал Василия Васильевича Розанова «Я ещё не такой подлец, чтобы говорить о морали», — рискованное заявление, на мой взгляд! Вторую передачу он уже в редакции, находясь за пределами моих возражений, предварил такими моральными укорами, что его собеседник, то есть я, оказался негаданно в положении обвиняемого.
В чём же? А именно в том, что «…девушку увел у гонимого Бродского, над которым стали сгущаться тучи». Оставим тучи, я их никак не сгущал, право слово, Иван Никитич. Если же вы имеете в виду старую сплетню, что кто-то у кого-то «увёл девушку», то я до сих пор полагаю, что эта коллизия касается только трех её участников и никого больше. Однако мой конкурент сделал всё, чтобы привлечь как можно больше внимания именно к этому сюжету. Да, тогда на него начались гонения, публика, естественно, сочувствовала ему, и я в её глазах оказался в стане врагов. Как объяснил ситуацию Довлатов, «с КГБ не поспоришь, а с Бобышевым перестать здороваться гораздо легче». Таким несложным и неопасным способом люди демонстрировали свою гражданскую праведность.
«Моё вскричал Иосиф грозно», и вслед за ним стали повторять, оттесняя меня в тень, в неупоминание, все его фанаты, фанатички, а также влиятельные критики, издатели и вот, наконец, вы, мой гость и собеседник.
А кто виноват, что он отправлен был на Канатчикову дачу?
Это глупость «военного совета» у Ардовых, когда друзья, вместо того, чтобы устроить поэта на какую-нибудь работёнку, решили укрыть его от гонений в психиатрической лечебнице, — ни дать, ни взять, зловещая пародия из Ильфа и Петрова. Помните Берлагу? Вы ссылаетесь на книгу Льва Лосева, который ради авторитетности этого решения упомянул Ахматову: «Я не слышал, чтобы кто-то возражал против написанного в этой книге». Так услышьте от меня: я сильно сомневаюсь в том, что Ахматова предложила такое, зная её опыт и мудрость. Да и прежде я замечал натяжки, искажения и приглаживания образа Бродского в писаниях Лосева. Эти впечатления подтверждает и Анатолий Найман, близко к тому находившийся.
О других укорах нечего и говорить. Я о них лишь предупреждаю всех податливых и внушаемых, на которых рассчитывает интервьюер. А
Кто ж такой граф Шампанский?
В самом начале нашего разговора интервьюер пояснил слушателям, откуда происходит это шуточное самозванство: от наименования места (город Шампейн), где я живу и где принимал потомка другого, более или менее настоящего, советского «красного графа» Толстого. Это не могло не вызвать прилива юмора за столом, когда мы с ним, чокнувшись рюмками доброй водки, выпили за здоровье «их сиятельств». Но если говорить серьёзно, сам я, конечно, не называю себя графом, ибо им не являюсь. «Граф Шампанский» — это всего лишь персонаж, которого я выдумал, наградил титулом и одарил длинной чередой стихотворных поделок: эпиграмм, пародий, побасенок и каламбуров, жанрово обозначаемых «ягодками».
Вот как он у меня в Живом Журнале представлен интернетской публике:
“Не только читатели, но и критики, да и сами коллеги-литераторы мало что знают о графе Шампанском. Можно сказать, что почти ничего. Зато он, судя по его «Ягодкам», знает о нравах своих собратьев по перу многое, предпочитая, однако, высказываться лишь изредка, да и то в краткой форме. «Ягодки» – это, по существу, дозревшие «Цветочки» его неравнодушного внимания к литературной жизни, к тем занимательным позам, что порой она принимает. Его сиятельство и сам бывает непрочь погарцевать на клавиатуре своего «Макинтоша», хотя и сознаёт, насколько его максимы и афоризмы уступают высоким образцам, которые были установлены в родной словесности великими предшественниками: Козьмой П. Прутковым и Дмитрием А. Приговым. Будем же снисходительны к его вполне похвальным устремлениям их достичь”.
Разумеется, я попотчевал гостя легкомысленными произведениями моего персонажа, выбрав те, что поблагодушней. Ну вот, например, такие, самые из них бархатистые (а любознательный читатель может
В доброе подражание св. Франциску
Я друзей бы пивом да сосисками
потчевал, цветочками ассизскими…
Но для тех из них, кто стали гадкими,
цветики уже созрели ягодками.
Там и сям
В партии сей состоял он и сам:
«Коммунисты, в Нью-Йорк!» – под конец написал.
И – со льготами «беженца» – сям и осел.
Мол, а ты, диссидент отсидевший, осёл.
Ошибочка
Для безработных с Бруклинского моста
(через Ист–Ривер перекинут он)
перелететь пришлось бы, что непросто,
весь Вавилон манхэттенского роста,
чтоб угодить в чернеющий Гудзон.
Сидел бы, рисовал бы ОКНА РОСТА…
– Не знаешь – не пиши. Таков закон.
Закон естества
Амур порой стреляет мимо.
А антипатия – взаимна.
Поправка к классику
Беспримерный спор когда-то
шёл у самых Райских врат.
– Всё куплю, – сказало злато.
– Всё возьму! – вскричал булат.
– Всех сгною… – смолчало блато,
изливаясь в Ад покато.
В остальном был Пушкин хват!
Как правильно?
Чехов для закусыванья водки
вычистил селёдку с головы…
Или от хвоста? С его наводки,
усомнившись, правильной повадки
я уже не вычислю, увы.
Классик
Умеренность и аккуратность,
в косую линейку тетрадь,
во рту языком упираясь,
он пишет, потея, стараясь…
Четвёрочка, больше не дать!
Бывает и такое
Поэтика поэта.
А этика – поэтика.
Эпитафия
Славу любил,
а славян не терпел.
Преуспел.
Ягодки были достаточно терпкими и едкими, но Толстой снисходительно выслушивал образчики “низкого жанра”. Тогда я прочитал ещё:
Переложение с английского
Ты крут, и я ведь крут.
Но кто кому надгробный даст салют?
Такому он весьма подивился, воскликнув: «Да это же Бродский!», и точно процитировал по-английски оригинал:
Sir, you are tough, and I am tough.
But who will write whose epitaph?
“Неужели? Какое удивительное совпадение!” — пришлось и мне, подыграв ему, притворно удивиться. Нет, Толстому решительно не понравился Шампанский, и он удалил его вместе с “Ягодками” из передачи, оставив лишь в заголовке. Таким образом он взял и отождествил автора с персонажем, чего делать в принципе не полагается. Вот что из этого получилось:
Что сказать в заключение? Эти заметки — не что иное, как просто комментарий к неожиданному для меня, а, может быть, и вынужденному комментарию моего интервьюера. Я остаюсь благодарен Ивану Толстому за щедрую, пространную передачу с трёхчасовым пареньем в эфире радиостанции “Свобода”, а также за возможность оставаться в её архивах “пока светит солнце”, по его красочному выражению. Но пока светит солнце в моей жизни, я собираюсь, пусть даже на чей-то взгляд донкихотски, отстаивать свою честь от наветов. “Оправдываться” не значит виниться, это значит утверждать свою правду, которую я, как сумел, с открытой душой изложил в трёх томах “Человекотекста”. В мои задачи не входит критика литературного творчества Иосифа Бродского, хотя сам я вижу в нём как достоинства, так и недостатки. Наслаждайтесь ими на здоровье. Но только не за счёт унижения или замалчивания “соизмеримых” авторов и, пожалуйста, без покушений на их репутации!
ТЕНЬ КИХОТА
Величие – вот мера великанов:
не сердце, не звезда, не куб.
Величье – главное лекало,
чтоб человеков вовлекало
кроить их одномерный культ.
Всем прочим – каракурт.
Высокопарны великаньи башни,
грозятся грохнуть с вышины;
замашки чародеев рукопашны,
им, даже дань отдавши,
все должны.
А кто не должен – те смешны.
Вот тоже, на седьмом десятке рыцарь
и жалок, и смешон:
не шлем блестит, а тазик, чтобы бриться.
Смеётесь, что не брит при этом он,
а ваше не в пуху ли рыльце?
Но истинно он рукоположён!
Так потряси ж копьём, иль пикой бранной,
старик, дурная голова,
пришпорь одра, прими ушибы, раны,
и крахом докажи, что великаны –
лишь мельничные жернова,
жующие слова, слова, слова.
Шампейн, Иллинойс
ноябрь 2015
Сил не хватило дочитать эту херь под иллинойским соусом .Кто сможет дочитать до конца ,тот пусть и комментирует.
Первый тролль, типа: «Не читал, но осуждаю». Как это знакомо! Надеюсь, это не остановит читателей от высказываний своих мнений
Дорогой Дмитрий! Как замечательно, что Вы всё это написали. Видите ли, когда культ личности уже создан, трудно о созданном кумире правду сказать. Более того, почти невозможно. Кумир становится личной собственностью тех, кто считает кумира кумиром. И более того, даже, если ты не опоздал ( как это было в случае со мной, написавшей первую книгу о Горенштейне ещё в 2004 году), нынешние его ревнители ревнуют его ко мне и чуть ли не гонят с метлой. А что до «Свободы», так и меня там опозорили. Некий внештатный ( не хочу, чтобы имя его звучало рядом с Вашим, да и моим тоже), корреспондент «Свободы», живущий в Берлине на пособии, явился ко мне в квартиру. Записал. А затем сделал так, как будто я позвонила на «Свободу» и сказала какую-то удобную ему фразу, но уничижающую меня, вырванную из устного моего с ним разговора. Со Свободой надо быть осторожным. Это — на будущее. Однако это вовсе не значит, что Вы не должны сказать свою правду. Если честно, то я завидую Вашей литературной позиции, смелости гражданской и литературной. Кроме того, меня радует, что Вы опубликовали этот текст в благородном «Блоге Перемен»
Ещё хотелось бы добавить, что я была косвенным свидетелем скандалов и процессов Иосифа Бродского. Я по поводу «психушки» полностью с Вами согласна. В это же время некий поэт прибежал к Виктору Некрасову, быстренько оформился у него секретарём, и с угрозой тунеядства было покончено.
Браво, Мариуполь, за «собственный взгляд на вещи»!
Не знаю про стихи Дмитрия, ещё не дошёл, но Человекотекст- книга 2, простите, это не литература, документальную ценность какую-то имеет, и не более. Графоманство ИТР-овца. Браво, Марина, покуражилась и избежала обеих «гениев» :)
Спасибо, дорогой автор! Проза Вашей жизни написана в прозе совершенно изумительно.